И за письмо и за книги благодарю вас, добрый Сергей Тимофеевич. Как ни слаб я после недуга, от которого еще не оправился как следует, [У меня был изнурительный понос, расслабивший меня до пес plus ultra (disenteria). ] но не могу отказать себе написать к вам несколько строчек. Какое убийственно-нездоровое время и какой удушливо-томительный воздух! Только три или четыре дни по приезде моем на родину я чувствовал себя хорошо. Потом беспрерывные расстройства в желудке, в нервах и в голове от этой адской духоты, томительнее которой нет под тропиками. Всё переболело и болеет вокруг нас. Холера и все роды поносов не дают перевести дух. Тоска (еще более оттого, что никакое умственное занятие не идет в голову). Даже читать самого легкого чтенья не в силах. А потому не ждите от меня покуда никаких отчетов относительно впечатлений, произведенных присланными книгами. Я после напишу Константину Сергеевичу мое мнение о его драме. Статья его о современном споре мне понравилась, может быть, оттого, что во время чтенья голова моя была свежа и вниманья достало на небольшую, статью. Ваш разбор драмы я бы желал нетерпеливо прочесть, хотя по кусочкам. Мне кажется, вы сделаете очень нелишнее дело, если займетесь <им>, тем более, что самый предмет, о котором пойдет речь, так важен для всех нас, что и сама драма и сам сочинитель могут остаться почти в стороне. В драме постигнуто [что всего важнее, постигнуто] высшее свойство нашего народа — вот ее главное достоинство! Недостаток — что, кроме этого высшего свойства, народ не слышен другими своими сторонами, не имеет грешного тела нашего, бестелесен. Зачем Конст<антин> Серг<еевич> выбрал форму драмы? Зачем не написал прямо историю этого времени? Странное дело: когда я разворачива<ю> историю нашу, мне в ней видится такая живая драма на каждой странице, так просторно открывается весь кругозор тогдашних действий и видятся все люди, и на первом и на втором плане, и действующие и молчащие. Когда же я читаю извлеченную из нее нашу так называемую историческую драму, кругозор предо мно<ю> тесен, я вижу только те лица, которые выбрал сочинитель для доказанья любимой своей мысли. Полнота жизни от меня уходит; запаха свежести, первой весенней свежести, я не слышу. Наместо действия, я слышу словопрения, и мне кажется всё бледно. Не распространяю этих слов на драму Константина Сергеевича. В ней вялости нет, язык свеж, речь жива. Но зачем, не бывши драматургом, писать драму? Как будто свойства драматурга можно приобресть! Как будто для этого достаточно живо чувствовать, глубоко ценить, высоко судить и мыслить! Для этого нужно осязательное, пластическое творчество и ничто другое. Его ничем нельзя заменить. Без него история всегда останется выше всякого извлеченного из нее, сочинения.
Может быть, всё это, что я вам теперь говорю, есть ллод нынешнего мутного состоянья моей головы, неспособной рассуждать отчетливо и ясно; может быть, в другой раз, когда прочту внимательней это сочинение, и притом в минуту более свежую, я выражусь иначе и лучше; но, мне кажется, я и тогда не соглашусь с Констант<ином> Сергеев<ичем>, будто драма есть художественное понимание истории в известную эпоху. Скорей разве можно сказать художественное воспроизведенье ее. Пониманья одного мало для драмы. Но обо всем этом потолкуем после. Сочиненьё, во всяком случае, немаловажно и всегда останется замечательно тою высокою задачей, которую оно задало нам и над которою стоит всякому истинно русскому поразмыслить и порассудить сурьезно. Прощайте, добрейший Сергей Тимофеевич. Обнимаю вас крепко. Не знаю, когда с вами увижусь. Хотел было ехать теперь, несмотря на болезненную слабость, но узнал, что дилижансы из Харькова в Москву уничтожились. Заводить свой экипаж нет средств и скука. Попутчика покуда не отыскивается. Напишите мне слова два о Миха<и>ле Семеновиче, не будет ли он в Харькове? Он, кажется, имеет обыкновенье заглядывать туда в августе, около ярмарки. Как бы мне было приятно прокатиться с ним! Пишите.
Весь ваш Н. Г.
Всем вашим дружеский поклон.
Отвечаю тебе на твое письмецо слабый, едва оправившийся от изнурительной болезни. Сил у меня так немного, что всякая болезнь для меня изнурительна и оставляет надолго след. Понос и рвота, продолжавшиеся дня три или четыре, которые для другого были бы ничего, для меня важная вещь. Три недели уже прошло, а я всё еще слаб. Время стоит здесь невыносимо знойное. Дождей ни капли. Жары удушают и несут болезни. Солнце и палящие ветры сожгли землю и весь хлеб. Никто не запомнит такого времени. В Москву не думаю, что выберусь раньше половины августа, тем более, что теперь прекратилось заведение дилижансов (от Харькова до Москвы), и я не знаю еще, как доберусь. Покупать эпипаж затем, чтобы потом бросить и ехать одному, для меня неудобно и дорого. Попутчика покуда никого нет. Приехавши в Москву, я заеду прямо в Дегтярный переулок и, если тебя там еще не будет, то зарасположусь там денька на четыре, если же ты уже переедешь, то отправлюсь к Погодину под Девичий, хотя это будет и далеко от всяких пунктов. Впрочем, теперь останусь я в Москве не более, как неделю. На месяц или на три недели нужно будет съездить в Петербург затем, чтобы после этого подольше пробыть с вами. Найди средство отдать при сем прилагаемое письмо Базили. Я думаю, он уже приехал из Петерб<урга> и, может. быть, с тобою увиделся. Человек этот очень замечательн<ый> и умный и знает Восток в политическом, религиозном и всяком отношении, как никто. Если его еще нет в Москве, письмо отправь к жене его тем же путем, если только ты нашел его. Ожидая с нетерпением того благодатного времени, когда мы наговоримся наконец о всем, что близко душе, обнимаю тебя крепко и прошу за меня обнять всю семью свою.